|
ЖАЛОБНАЯ КНИГА МИМОЛЕТНЫХ ВЕЩЕЙ
***
Господи, сколько же у тебя кошек.
Голых, пушистых, сиамских, цветных.
Зачем тебе столько, Господи?
Они же тебя не любят,
любят только твой рай.
Привязались к райскому дому,
подсели на ослепительное молоко.
Есть у меня кошель (кошелёк), Господи,
от мертвой уже женщины.
Подарили они мне с подругой мужской кожаный кошелек.
А потом одна из них в ковид умерла.
Кошелек быстро износился,
молния порвалась,
из его беззубого кошачьего рта
торчит краешек денег, какие-то невынутые квитанции
(зачем я храню этот товарный чек?),
и вообще я боюсь, что из специального отделения в долгую сумку
выскользнут все кредитки.
Хотя они крепко заперты за отдельной молнией,
в надежном кармашке,
спят там целым гаремом плоских спящих красавиц,
придумывают, что мне купить:
Давайте купим ему, — говорит одна, — красивую жизнь,
давайте купим ему, — говорит другая — красивую старость,
Давайте купим ему, — говорит третья, — желтую хризантему
И только пятая,
страдающая агорафобией, говорит:
Давайте купим ему новенький кошелек.
И котенка.
***
Встал на весы.
Опять я набрал два килограмма.
И когда только успел?
Жил правильно, молился цветку, не ставил чистые чашки на липкую скатерть,
никого не обижал (ну если только немножко),
но пришли, навалились на меня все обиды мира,
целую ночь во мне пировали,
читали военные сводки,
писали кровавые письма,
осеняли себя крестом перед взрывом,
чтоб какие-то желтоглазые черти ржали над героической русской смертью,
снятой в прямом эфире вражеским квадрокоптером,
чтоб какие-то пушные звери ненавидели брата и предавали сестру,
чтоб какие-то люди в тепле и уюте писали, как много у них теперь поэтических
выступлений.
Утром ушли —
но оставили во мне два килограмма.
***
Но зато потом, когда начнём уходить,
уйдём голыми и худыми,
как наши люди на евро-таможне,
где добрый немецкий пограничник у нас заберёт:
ненужный автомобиль, компьютер, айфон, личные вещи,
лягушечью шкурку
и даже, может быть, сам чемодан.
Так и останемся:
ничего лишнего,
ничего личного,
ничего лунного,
только самое обидное,
только самое лучшее.
***
А во вторник приснилась какая-то муть.
Старая квартира, где мы все когда-то давно жили вместе.
Мы (не могу различить лиц) все у одной стены —
сидим за столом.
Прабабушка, чье лицо я отлично вижу, которой девяносто семь лет,
которая, конечно же, давно умерла,
но во сне — вот — жива,
шкандыляет к окну, опираясь на палку, отдергивает занавеску,
пытается палкой открыть прямоугольную фортку,
плохо видя, стучит по стеклу.
«Ты сейчас разобьешь стекло», — говорю,
подхожу, опускаю своей рукой ее палку. Бабушка недовольна.
Тогда она так же резво шкандыляет на кухню,
где все-таки форточку открывает.
Потом возвращается злонамеренной утицей туда, где мы все сидим,
и упрямо открывает и здесь.
В открытый прямоугольник врывается ветер и снег.
Трансцендентальный сквозняк
(а я-то сразу не понял).
Стоим смотрим с ней за окно, где внизу много навалено снега,
где все в розоватых сугробах,
на сиреневую в сумерках улицу,
куда баб Тата и при жизни давно уже не выходила.
Вдруг догадался:
— Бабушка, ты скучаешь по снегу?
— Конечно, скучаю.
***
Одеяло летит все выше и выше.
Оно превозмогает осень.
Под одеялом мы.
…Проснулся второй раз поздним утром,
со стихотвореньем про мертвую бабку в зубах,
стал записывать в телефон,
понял, что надо перейти на большой компьютер,
я вроде его, когда первый раз просыпался, включил.
А он и не дышит.
Проверил торшер, холодильник, свет в коридоре —
вырубили нижний и верхний свет.
(А пробки в электрощитке вроде в порядке.)
Вышел на лестничную клетку в заношенных тапках — лифт тоже не ходит:
везде отключили.
Скоро и телефон без зарядки помрет.
Проснулся второй раз как в склепе —
пиши не пиши, никто не услышит.
И 3G (я слышу его шаги по песчаной дорожке от склепа)
даже уже полудохлых мышей не ловит.
Информационная репетиция смерти.
А под одеялом — мы.
***
(Тут лирический герой текста отсылает своему старому папе,
который не любит никаких непонятных стихов,
свой непонятный текст,
а папа ему отвечает:
«Интересный сон. Как ты себя чувствуешь?»)
Когда лирический герой этого текста был маленьким,
папа ему говорил:
— Посмотри. Всякие разные дети
рисуют улыбающегося кота. А ты что нарисовал?
Никакого воображения.
Лирический герой этого слововерчения
(из темно-синего будущего столоверчения)
пишет в ответ:
Прости меня, папа.
Чувствую я себя хорошо.
Но рисовать улыбающихся котов
так и не научился.
***
Вы, как медиум, Дима, хотите всем нам что-то передать, —
пишет мне моя подруга,
к которой, собственно, я и хотел бы поехать в Германию
(других целей у меня в Германии нет).
Что же я хочу передать? Что там царапается во мне и мяучит,
что стучит старомодной врезанной форткой (таких больше нигде и не сыщешь),
зачем я вообще вспоминаю о прошлом?
Ведь я не люблю его.
(Я люблю только настоящее и кусочек будущего.)
Но они пришли сюда, сели рядком,
прабабушка с палкой, неулыбающийся кот,
жуют мое настоящее и кусочек будущего,
как будто хотят мне что-то сказать,
чтоб я пересказал потом.
Но я помню, что мне говорила другая бабушка:
«Никогда не разговаривай с набитым стихами ртом».
И я быстро проглатываю стихотворение.
***
Одеяло летит все выше и выше.
Оно превозмогает тьму.
Под одеялом мы.
Всё, что осталось у нас, это наша Родина,
которую нас учили писать в школе с большой буквы —
другой у нас не будет, да и не надо.
И еще — какое-то мое бормотание.
А о чем оно — не пойму.
_____
Сентябрь 2023
|