ГЛАВНАЯ
MP3
КНИГИ
СТИХИ
ЭССЕ
БЛОГ
ВИДЕО
ФОТО
НОВОСТИ
ПРЕССА
ССЫЛКИ
БИОГРАФИЯ
ФОРУМ


Посвящается моей мачехе
Алевтине Андреевне Козьменко



(В ВИДЕ ЭПИГРАФА КО ВСЕЙ КНИГЕ)



* * *

Когда бы я как Тютчев жил на свете
и был бы гениальней всех и злей —
о! как бы я летел, держа в кармане
Стромынку, Винстон, кукиш и репей.

О как бы я берег своих последних
друзей, врагов, старушек, мертвецов
(они б с чужими разными глазами
лежали бы плашмя в моем кармане),
дома, трамваи, тушки воробьев.

А если б все они мне надоели,
я б вывернул карманы и тогда
они б вертелись в воздухе, летели:
все книжки, все варьянты стихтворений,
которые родиться не успели
(но даже их не пожалею я).

Но почему ж тогда себя так жалко-жалко
и стыдно, что при всех, средь бела дня
однажды над Стромынкой и над парком,
как воробья, репейник и скакалку,
Ты из кармана вытряхнешь — меня.


Дмитрий Воденников










ПРЕДИСЛОВИЕ


«Вокруг героя всё становится трагедией,
вокруг полубога всё становится драмой сатиров,
а вокруг Бога всё становится — как? быть может, „миром“?»

(Фридрих Ницше, «По ту сторону добра и зла», отдел четвёртый.)

«9 часов утра — разгон облаков.
11 часов утра — война с Англией.
15.00. — подвиг.
С 19.00 до 24.00 — МУКА».

(Любимая, переделанная
Воденниковым, цитата
из фильма «Тот самый Мюнхаузен».)


Вокруг Воденникова всегда кипят страсти — литературные ли, человеческие ли, которые, казалось бы, в нормальной жизни нормальных людей — просто гротескны, да и невозможны. А он так живёт каждый свой день, только вот непонятно — как он живёт эти свои нечеловечески странные дни, как он выживает, о чем он думает, и чего ему всё это стоит?
Он может по-настоящему заплакать, читая собственные стихи со сцены, а публика с замиранием, восторгом и неким даже ужасом слушает его.
Он живет на грани, а пишет — за гранью. С ним невозможно находиться рядом, о нём нельзя не думать, если вы уже захвачены в плен его стихами, попали в его стихии, околдованы магией его дара. Одного взгляда достаточно, чтобы понять, что он герой. Однократного прочтения текстов, чтобы угадать: он – гений. Потому что гениальность порождает в нас лишь сладостное ощущение этой гениальности, глубокую и чудовищную надежду, но никак не понимание её. В нас остается только тайна, которую осознать невозможно, разложить невозможно, описать невозможно, она ускользает от нас, в руках — только воздух. Но она, эта тайна, его гениальность, заставляет нас возвращаться к стихам снова и снова, ловить её, искать в строчках, прислушиваться и испытывать на себе мучительно-волшебное их свойство.
Все завидуют современникам гениев — пусть теперь все завидуют нам!
Светлана Лин



P.S. Позволю себе процитировать несколько строк, написанных самим Дмитрием Воденниковым в одном письме:
«В первый раз — мне не важны так уж прошлые стихи (новые всегда важны), а больше важно проговорить то, что я так и не смог в них вместить. Или то, что всё же вместилось в них, но в стихах стало другим, может быть чем-то бОльшим, чем-то очищенным, но всё же не тем человеческим, что было мне так важно, что было мне так дорого — словом, всё то, что и составляло мою уходящую (как у всех): жалкую, великую, пронзительную и почти нестерпимую во всех её приближённых к глазам подробностях – обыкновенную человеческую жизнь.
Поэтому эти разговоры мне важны сейчас куда больше, чем все поэтические разделы.
ИБО БОЛЬШЕ Я НИ С КЕМ И НИКОГДА ПУБЛИЧНО так говорить не буду.»


Интервью № 1, в котором был задан неожиданный и никем ранее не задаваемый вопрос, и чуть было не случилась «крупная» ссора с поэтом.

Небесный PR


С.Л.: А теперь расскажите мне, пожалуйста, почему же Вы любите Аллу Пугачёву?

Д.В.: Я расскажу, обязательно... Ну, история имеет главную и неглавную линии.
Я действительно с самого детства очень любил Пугачёву.... С подросткового возраста же это вообще стало нечто всепоглощающее. Мне всегда нравилось трагическое мироощущение. Я очень любил Достоевского, очень любил Блока. То есть наоборот — сначала я любил Блока, потом Достоевского, потом стал любить Марину Цветаеву. Потом я их всех разлюбил, тоже последовательно. Теперь я очень ценю Толстого, именно за то, что в нём, на самом деле, ничего этого нет.

Аллу же Пугачёву я сразу, лет в шесть, полюбил за то, что она смешная, — как ребёнок её полюбил, — потому что мне тоже хочется быть смешным. Я очень хочу быть смешным, я не хочу быть трагическим. (Теперь не хочу.) И одновременно — так часто бывает — я полюбил ее как раз за то, что она трагична. А еще позже — стал уважать за то, что она человек, который всё сделала сама. Она никогда не была сексуальна, никогда не была красива — всегда была толста, одутловата, безвкусна. Но она одним ожесточеньем воли (и ведь это действительно правда), заставила всех, ну, кого могла — народ, условно говоря, — поверить в обратное.

Но самое смешное произошло со мной в другом, связанном с Пугачевой...

Вот я в детстве услышал песню, сначала смешную, а потом трагичную. Мне ещё казалось, что это не человек поёт, а как бы моя душа, притом о смерти. Пугачева ведь для меня всегда пела о смерти: все эти уходы, приходы... Гибель. С каната канатоходка падает. И жизнь нельзя повторить. И так далее.

До смешного доходило. Что бы она ни пела: про волшебника-недоучку, или «Эти летние дожди» — но всегда об уходе. А это была всегда моя единственная тема, начиная с детства. Мне, ещё помню, нравился фильм про барабанщицу в тылу врага, которую убивают и она умирает на сцене. Мне вообще всегда нравилась только сцена гибели. То есть это было мое единственное. А мой любимый мультфильм был про Прометея. У него клюют печень и спрашивают: «Что ты хотел? Ты хотел украсть огонь, чтобы стать Богом?» — «Нет! — отвечает он мхатовским голосом, — Я хотел помочь людям!» После этого идет героическая музыка, и он проваливается в тартарары. Я до сих пор, когда этот момент вижу, всегда плачу, мне всегда нравилась некая прилюдная жертва, когда человек стоит на краю, когда человек подчиняет себе судьбу, зал или жизнь. Вот это мне ОЧЕНЬ нравилось всегда. Да, это был юношеский максимализм. Так вот, если возвращаться к АБП. Все песни её я воспринимал именно в этом контексте.

Каково же было мое изумление, когда я понял... Вот как любовь слепа! — ты любишь человека, творца — писателя, поэта, певицу, ты её любишь, и ты же её и не понимаешь. И её одиночество от этого становится ещё больше.

Так вот — каково же было мое изумление, когда я понял, став старше, что Пугачева всегда пела совершенно не об этом. Понимаете, она не пела о смерти. Она не пела о смерти по одной простой причине, — что она, в отличие от меня, малолетки, была умной и сильной женщиной, она пела, наоборот, о преодолении, она пела о жизни, понимаете? Все её песни: не отчаивайся, все будет хорошо, я вам обещаю.

И она НА САМОМ ДЕЛЕ никогда не была трагической певицей.

Более того, она всегда хотела ЖИТЬ, только ЖИТЬ, и уже как следствие — хотела нравиться, хотела дурачиться, всю жизнь хотела быть сексуальной (может, и не имея на это достаточных оснований, а кто имеет?). В конце концов, она просто всю жизнь хотела нравиться мужчинам — об этом и пела.

Меня это просто потрясло, когда я это понял.

Но самое смешное, что понял я это всё исключительно через самого себя.

Что называется, без всяких подсказок.

Просто я сам расхотел быть трагическим.

Да, я тоже хочу, чтобы в конце разливался свет, я тоже хочу, чтобы песня, стихотворение, книга заканчивалась так: встаньте, не бойтесь, идите, всё хорошо, награда — смех... или что там еще может быть.
Но и кроме этого — я просто хочу ЖИТЬ.

(Смеётся.) Вы знаете, у меня был один забавный эпизод, когда мы с Ваней Марковским записывали наш диск «Воденников не для всех». (Это и к вопросу о Пугачевой относится, с её иногда достаточно наивным и смешным эротизмом.) Я ведь тоже всё хотел, чтобы Ваня вставил в музыку — надо сказать к месту и не к месту — какой-нибудь мой «ах», или вздох. (Иронично.) Ну, чтоб эротики побольше, ну, вы понимаете... А он мне: «Воденников, ну как же тебе не стыдно, у меня от твоих охов и ахов уже даже компьютер завис. Задолбал уже ими всех». Я ужасно тогда над этим хохотал, но, тем не менее, с каким-то маниакальным упорством после ЛЮБОГО записанного стишка говорил в микрофон «а-а-х...» При этом отлично отдавая себе отчёт в том, что если — хоть один! — этот жалкий «ах» войдет в окончательный вариант диска — некоторые маленькие любители нашей большой поэзии меня просто разорвут.

Потому что я-то понимаю, что многие хотят видеть во мне исключительно трагического поэта, который вышел и умер — и ушёл. И это, конечно, прекрасно. И я очень рад. Особенно за них.

Но мне 34 года. И как оказалось, во мне тоже есть эта — пусть смешная, пусть вопиющая — но реальная, жизненная энергия. И оказывается, я тоже, я тоже не хочу быть трагическим поэтом. Другое дело, что я им не могу не быть. Это другой вопрос. Она может не быть трагической певицей, ну положим. А я, к сожалению, не могу себе это позволить.

Но я хочу!

Я хочу быть желанным, любимым, хочу, чтобы стало слышно «ах»...Хочу и то, и другое, и третье... И я тоже хочу нравиться. И тоже хочу — быть счастливым.

(После паузы.)

К сожалению (и я уже об этом говорил), мы не понимаем тех, кого мы любим, и кому мы посвящаем свою жизнь. Потому что вот я посвятил ей свою жизнь — я могу это доказать! — Она помогала мне, она меня спасала, она меня учила. Я на самом деле ей свою жизнь посвятил. Но я её никогда не понимал. Вот кто-то, наверное, любит меня. Ну, или представим себе, что любит. Т.е. есть человек, который собирает мои записи, который хранит мои стихи, который их, наверное, действительно ценит. — И ПРИ ВСЕМ ЭТОМ НЕ ПОНИМАЕТ. Ни меня, ни их. Потому что, допустим, ему не нравится то, что я говорю.


С.Л.: Кто, например?

Д.В.: Например, Вы, которой не нравится то, что я говорю, что я не хочу быть трагическим поэтом. И Ваше лицо меняется, потому что Вы любите меня (будем считать, что Вы любите меня), именно за это.

Но это не важно. Вот иногда интересно подумать (стоит задуматься), почему человеку нравится то, а не это? Почему человеку нравится Достоевский, допустим, а не Бунин? Или почему нравится Толстой, а не тот же Бунин? Это очень важно, я не умаляю сейчас достоинство Бунина.

Вот лично мне всегда нравилось в жизни, в поэзии, в искусстве, причем в любом — в масскультном, в высоком ( я понимаю, как бы, разницу между Достоевским и Аллой Пугачёвой, хотя Алла Пугачёва мне нужнее, чем Достоевский, это я говорю сейчас со всей ответственностью и где угодно скажу — и мне наплевать на все имиджмейкерские вещи, на все правила хорошего тона и тонкого вкуса), мне всегда нравился тот художник, который больше, чем просто художник.

Толстой, если вернуться к нему, это ведь на самом деле больше, чем писатель, — не будем говорить, там, философ, — это больше, чем писатель.

Алла Пугачёва — это не певица, это, как известно, женщина, которая поёт.

Да, это может быть сделано сознательно, это ход такой, но это жизненный ход.

То есть, когда мы говорим «Алла Пугачёва», мы не подразумеваем себе певицу, мы подразумеваем себе всё, что угодно — кто-то вздорную бабу, кто-то мафию, кто-то идиотку, кто-то гениальную актрису, кто-то ещё что-то. Но всегда НЕЧТО БОЛЬШЕЕ.

То же самое — и в стихах. Мне всегда нравилась поэзия, которая больше поэзии.

Я ведь стихи, как таковые, не люблю.

Я люблю то, что перекипает через них, как каша или молоко — через край. Своего рода СВЕРХЗАДАЧА стиха. Некое указание к жизни. Не случайно в поэзии так плодотворно работает биография. ХХ век дал массу примеров, когда биография работает на стихи: Анна Ахматова, Пастернак, Цветаева и т.д. Но мне всегда и этого не хватало... понимаете... Как бы это сказать?.. Одной биографии не достаточно. И без неё можно обойтись. Я имею в виду какую-нибудь... сугубо героическую, или страдальческую. Иногда это даже мешает. Но стихи должны быть трамплином. Подспорьем.

Более того, я про себя могу сказать, что я-то на самом деле не поэт. Я не поэт в прямом смысле этого слова. Есть поэты, которые лучше меня, и я всегда это признавал. Вот, например, Николай Звягинцев, ну, он поэт, конечно, он поэт, (упрямо) а я не поэт. Или допустим... ну, я не знаю, кто там ещё, мне сейчас трудно вспомнить, потому что я уже перестал этим особо интересоваться. Ну, возможно, Вера Павлова, Кирилл Медведев или ещё кто-то. Вот они поэты. А я — нет. Понимаете, я человек, который своими стихами делает свою жизнь, т.е. для меня цель именно это, и только это меня всегда интересовало. На всех уровнях...

Кстати, Вы этого, естественно, не знаете, а я об этом читал. Когда Пугачёва появилась, после её концертов люди стояли с плакатами в семидесятых годах: «Алла, ты за нас отомстишь!» Это был именно социальный феномен, который люди восприняли. За что отомстишь? — за нашу бездарную жизнь, за наше тупое бессилье, за то, что мы такие убогие, за то, что ты такая убогая, такая жалкая, но ты смогла, ты прорвалась.

Но если сейчас вернуться ко мне, извините, Света, я Вас утомил, но мне никто не задавал этого вопроса, я хочу его проговорить, я, конечно, плохо говорю, но я хочу проговорить.

Понимаете, мне надо то, чего я никогда не получу. Вот уже сейчас — после стольких лет бескрайней любви — она выходит на сцену и уже на полном автомате несет свою обычную межпесенную пургу. Она говорит: « Сцена... Это святое место, где никогда не бывает одиноко!» Говорит фальшивым до невозможности голосом, потому что она-то уже вкусила этой любви, которая её отравила, и она получила это место, где никогда не бывает одиноко, она получила свое право быть невменяемой. Да, если угодно, она моя несостоявшаяся мечта о всеобщей любви. Чтобы не продавливать каждый раз мёртвую подлую ткань литературы, а услышать отзвук. Далекий гул понимания и приязни. А я выхожу и говорю: «Ну, что прижухли?», а хочется добавить ещё кое-что, да похуже... Но ничего другого мне не дано, потому что мне досталась другая судьба. А судьба мне досталась быть, — хотя меня обвиняли в том, что я шоумен, что я театр, что я ещё что-то, — выйти и нести правду, и быть трагическим, и так далее. А я даже позволить себе надеть что-то яркое или вызывающее не могу. Потому что тогда это будет отвлекать, потому что тогда мне перестанут верить. Но я хочу любви, понимаете, а Вам это не нравится, Вам даже это не понятно.

С.Л.: Мне понятно.

Д.В.: Нет, Вам это не нравится и не понятно, и я, Света, очень хорошо разбираюсь в движениях лиц.

С.Л.: Хорошо, тогда уточним. Я правильно Вас понимаю, Вам хочется безликой любви, массовой? Не любви отдельного человека, который Вас понимает, не любви настоящего, живого человека, или людей — тёплых, нежных, реальных людей. Вам нужна любовь толпы. Вам этого хочется? Вы ничего не хотите знать о тех, кто Вас любит? Вы хотите огромной любви людей, которые Вам неинтересны?

Д.В.: Сейчас Вы передёрнули. Нет! Я хочу любви живого, возможно, единственного человека. Раз. Я хочу любви единомышленников. То есть я хочу любви очень близких людей, которые делают моё дело или наше дело. В силу того, что я эгоистичен — потому что я поэт — я хочу, чтоб близкие мне люди делали моё дело. Это два. Да, а ещё я хочу того гула. И это не безликая толпа — это люди!

(Вдруг резко обрывая.) Ладно, хватит об этом. Любая любовь ничего не знает. Люди, которые спали со мной годами (некоторые — царство им небесное, некоторым просто пожизненный памятник надо ставить), — даже эти люди ничего про меня не знали. А значит, чего рыпаться. А значит, я никакого понимания не хочу, то есть я уже не ищу его. Я лучше вот что Вам скажу, если возвращаться к Пугачёвой.

Она мне очень многим помогла, она меня очень многому научила. Она научила меня не презирать людей — для начала. Адресоваться всем, без исключения. По разным направлениям, ни о ком не забывая. Это во-первых.

Во-вторых, она научила меня выстраивать стихотворение. Возможно, это всегда во мне было, ну, в частности, воспринимать стихотворение, книгу, выступление, как единое тело, как спектакль. «Я разыграл себя как карту, как спектакль...» Это моя органика. Но она утвердила меня в том, что это правильный путь. Она научила меня держать зал и идти по канату.

А ещё она научила меня одной вещи: когда вы с грохотом проваливаетесь на «Евровидении» и занимаете 15 место — это все чудовищно, это провал, — но перед этим провалом ты делаешь единственное: ты на этом «Евровидении» поешь песню, которая называется «Примадонна», и после этого все газеты, несмотря на то, что ты с треском провалилась, начинают называть тебя Примадонна. И это уже навсегда. Я считаю, что это гениально. Да, это называется — управлять, манипулировать. Но когда я говорю про манипуляцию, я не имею в виду отсутствие подлинности. Как раз наоборот. В такие моменты ты всегда идешь по краешку, потому что провал есть провал. И ты его испытываешь на себе, на своей шкуре. Никто не знает, что такое твой провал и что такое унижение провала. И вот выйти из этого с честью, потому что за тебя никто этого не сделает, потому что ты останешься один на этой своей чёртовой кухне — вот это доблесть. А все там будут жить, петь, веселиться и так далее, а ты здесь будешь лежать два месяца в падучей и пить сначала «Феназепам», потом водку, сначала попеременно, а потом вместе, чтобы только хоть как-то заснуть. Но потом ты все-таки выйдешь из этого, и вот это я называю (все так испорчены словами), именно это я называю манипуляцией и пиаром. Пиаром для себя, внутренним пиаром, когда ты находишь в себе внутренние силы и закладываешь свою будущую победу в стихотворение. Понимаете, когда ты говоришь:
...Мама! и как так случилось,
что я — написавший свои знаменитые книги:
о смерти, о страхе, о прахе (о пыли), о комплексе жертвы —
умудрился
всё ж таки стать
таким совершенно здоровым,
таким невозможно счастливым
и таким — абсолютно — бессмертным?
Вот когда ты это пишешь — неважно, нравится это или нет, хорошо это или плохо — этим ты как будто программируешь свою судьбу, ты программируешь свою жизнь. Я могу Вам сказать, как это было у меня. Когда я написал эти строки, я был счастлив. Я был в силе. А потом все рухнуло. И вот через год я набираю эти строки, потому что стихотворение (через год!) стало опять расти, тыкаться, проклёвываться. Так вот я помню, я набираю эти строки, и подошла моя Оля, прочитала это через моё плечо, погладила меня по голове и заплакала. «Невозможно счастливым?», — полусказала, полуспросила она. Потому что она-то всё знала. Потому что это она провела со мной весь этот год, когда я подыхал просто. Ну, и как это называется? — Это небесный пиар. Вот именно небесный. Я настаиваю на слове небесный. Я программирую свою судьбу, потому что я хочу быть абсолютно счастливым, и я буду абсолютно бессмертным. Понимаете, и вот из этого отчаянного «я хочу и буду» и выруливает потом стишок... И твоя победа. Победа не над людьми, не над залом, что такое зал? — маленький засранный зал ОГИ — бессмысленно! Победы над своей судьбой, над собой. Понимаете, Света, либо я смогу победить, либо меня не будет ( я не о самоубийстве), меня просто не будет, это буду не я, понимаете, я должен победить.

С.Л.: Вы меня простите, конечно, но мне кажется, что как будто Вы что-то путаете. Путаете божий дар с яичницей. То есть, на мой взгляд, Вы путаете поэтическое пророчество, способность поэтического предсказания и, как бы сказать... Слово программирование кажется мне не совсем правильным. То есть, когда поэт задает себе судьбу, стоит ли говорить слово «программировать»?.. Программирование кажется мне таким циничным термином, технологией. Я хочу сказать о том, что Вы путаете целенаправленное «пробивание» «бездарной» Аллы Борисовны, сначала простыми, доморощенными советскими способами, которые еще нельзя было назвать пиаром, потом значительно более изощрёнными. Вы путаете свой божий дар с шоу-бизнесом, вот что мне кажется.

Д.В. ( в ярости): По-слу-шай-те, Све-та, я ни-че-го не пу-та-ю. Со мной очень крупно можно сейчас поссориться! Можно не любить мои стихи, можно не любить меня, но в моем присутствии я ни-ко-му не позволю произносить слово «бездарная» Алла Борисовна! таких вещей я не прощаю.

Это — во-первых.

Во-вторых, ничего бездарное держаться двадцать-тридцать лет не будет, это я Вас уверяю.

И... Вы просто оскорбляете меня. Вы меня оскорбляете тем, что за двадцать лет я уж как-нибудь бы сообразил , знаете ли , с чем я имею дело, с подлинным или не с подлинным, с божим даром или с яичницей. Либо дело в Вашей некомпетентности, потому Вы ничего не знаете, и знать не хотите...

С.Л.: Я не исключаю, что Вы знаете гораздо больше.

Д.В. (не слушая): Но это — мой дар и моя яичница! Вы никогда не были ни на одном живом концерте «бездарной», как Вы изволили выразиться, Аллы Борисовны Пугачёвой. И Вы никогда этого не видели, не чувствовали, о чём я вам здесь, как идиот, говорил. Вы видели только то, чем Вас кормят, и не хотели даже заглянуть глубже. Это Вы — жертва пиара, только обратного. Потому что у вас, в вашем кругу, это было не модно, не принято и постыдно. Поэтому Вы пропустили истинный, настоящий дар, и теперь его ещё и оскорбляете.

С.Л.: Я совершенно не об этом.

Д.В.: Нет, я исхожу из Ваших слов! Вы сказали: «бездарная Алла Борисовна», — значит, я потратил двадцать лет на бездарную Аллу Борисовну. Так вот, Дмитрий Воденников на бездарную Аллу Борисовну двадцать лет не тратит!

С.Л.: Я имела в виду другое, я имела в виду то, что как бы все-таки жанр эстрады изначально, ну, не сравним с поэтическим творчеством.

Д.В.: Я не знаю — сравним, несравним. На каких весах мы это будем мерить? Где у нас эти весы? Сравнить можно всё: дуб, Маркеса, Воденникова, холодильник!.. Понимаете, преодоление есть преодоление, творчество есть творчество. Написать несколько стоящих нот, спеть неповторимым тембром — это такой же дар, как написать стишок.

Как сказал Маркес, когда его спросили: «Кем бы Вы хотели быть, если не были бы писателем?»

Он сказал, что он бы хотел быть цирковым клоуном или там жонглёром, на ярмарках выступать, не помню! Вот Маркесу это было понятно. Да, может быть, он такой же пошляк, как и я, но он бы меня понял. Потому что, когда он говорил об этом, наверно там тоже подхихикивали: «Ха, какой остроумный Маркес!» То есть, «как же можно сравнить Ваш дар, драгоценный Вы наш, с даром жонглёра?» А на самом деле — дар жонглёра ничем не меньше, чем дар Маркеса! (Почти кричит.) И когда он это говорил, я уверен, что он говорил абсолютно искренне. И не ради какого-то парадокса. Он просто хотел... потому что ему нравится шум и то, что на него смотрят, а он делает эти шарики. Если бы не было его писательства, он бы хотел выступать на ярмарке. Это же так понятно! Но нет, мы же всё разделили. Мы знаем, где у нас высокая культура, знаем, где невысокая... Что продвинуто, что непродвинуто! Что с чем можно сравнивать, а что нельзя!

Так вот я не знаю ни что такое «божий дар», ни что такое «яичница». И я сравниваю свой дар с её даром! И никогда от этого не откажусь, и на этот трусливый шаг не пойду, даже ради Вас, даже ради нашей дружбы, даже, если она из-за этого закончится. Даже, если Вы мне сейчас скажете: «После этого я расхожусь с Вами, Дима, навсегда».
С.Л.: Давайте перекурим.

Д.В.: Давайте.
Виртуальный клуб поэзии - ctuxu.ru - поэтический форум  
Дмитрий Воденников ©     Идея сайта, создание и техническая поддержка - dns и leo bloom     Дизайн - kava_bata